Теперь – безымянные... (Неудача) - Страница 32


К оглавлению

32

У Платонова от ярких пятен свежей крови все внутри даже как-то охолодело и сжалось в немом тихом ужасе. Торопясь и от торопливости не очень ловко он скрутил из бумаги цигарку и подал ее солдату незаклеенной, чтобы тот заклеил ее уже своей слюной, и готовно подержал бензиновую зажигалку, пока солдат, приставив цигарку ко рту здоровой рукой, не раскурил как следует махорку.

Старательно и торопливо услуживая солдату, Платонов, кроме чувства совсем братской близости, которое с начала боя остро и явственно вошло в него ко всем однополчанам без различия званий и положений, испытывал еще и что-то стыдливое, неловкое. Ему было совестно перед этим малым, побывавшим в самом пекле, за то, что он здоров и невредим, что он, такой бравый на вид лейтенант с двумя «кубарями» в петлицах, вроде бы отсиживается здесь, в этой яме, почти в полной безопасности, тогда как весь полк под огнем.

Малому было лет двадцать пять. Он курил с жадностью, выдыхая дым и тут же затягиваясь всею грудью снова. В этом его жадном курении было заметное глазу, переживаемое им сейчас наслаждение жизнью, радость всего его существа, что он вышел оттуда, где уже многие сделали свой последний вздох, и хоть и покалечен, но живет и будет жить дальше.

Дыша дымом, сплевывая с сухих, потрескавшихся от жажды губ крошки махорки, парень рассказывал про то, как «дали» немцам, рассказывал весело, упоенно, с жаром, – бой представлялся ему сокрушительною победою. Но где именно происходило то, про что он рассказывал, куда наступала его рота – Платонов и телефонисты так и не смогли понять, как ни расспрашивали солдата. Он совсем не разглядел местности, на которой шел бой, не засек памятью ни одного приметного ориентира. В сознании его с подавляющей все остальные впечатления силою отложилось только то, как густо чиркали по будылью немецкие пули и как он бежал с цепью по огородным грядам с картошкой, а впереди бежал немец, удирая, без винтовки и ранца. Тонкие его ноги вихлялись в широких голенищах сапог, на ходу он сбросил каску; падая за спиною, она ударилась о каблук его сапога и подскочила, точно мяч.

– Я ему кричу: не уйдешь, гад! – несколько раз повторил парень, весь так и наполненный этим эпизодом, переживая его снова и снова. – Все поддаю, поддаю за ним, все хочу его штыком, штыком. А сам уж запалился, в груди дерет – никак мне его не догнать. В стволе у меня патрон, только нажать, а я, ну, как вроде рассудок куда делся, все хочу непременно штыком. А потом уж гляжу, он шибче меня бежит, уходит, гад. Я тогда шаг сбавил, приклад к плечу и – ах! Он только башкой, гад, мотнул и тоже с бега на шаг. Ну, думаю, смазал, счас я тебя еще! Затвором – раз-раз, а он вдруг стал, постоял малость и спиной об землю – бух! И руки так-то вот раскинул... И тут – ж-ж! Мина. Кабы я лег, она б меня не тронула, подлюка, шагах в тридцати лопнула, далеко. А я как посередь поля был, так и остался – к немцу этому, гаду, шел, на него поглядеть...

Солдату дали напиться. Запрокинув голову, он сделал из фляжки несколько звучных хлебков и, докуривая цигарку, спаленную почти до самых губ, пошел по лесу дальше, в тылы.

Случайно поглядев на циферблат, Платонов обнаружил, что час уже далеко не ранний. Он удивился – куда же делось время? Он совсем не чувствовал его хода.

По-прежнему все линии, все каналы были наполнены клокотанием возбужденной, хриплой человеческой речи, криками, руганью, однотонными повторениями позывных. По-прежнему с передовой в тыл, на КП дивизии, на КП артиллеристов неслись просьбы о помощи, просьбы поддержать огнем там-то или там-то, туда-то и туда-то кинуть хотя бы пару-тройку снарядов. Изредка в ответ на умоляющие и бранные просьбы из леса начинала стрелять артиллерия и, недолго погромыхав, замолкала. Видно, боеприпасов у пушкарей было в обрез...

Связь действовала бесперебойно, Платонову можно было гордиться. Пока его никто и ни в чем не мог упрекнуть. Свое дело он сделал и продолжал делать хорошо. Но каждый раз, когда на коммутаторе соединяли линии, он с неприятной теснотою в сердце ждал – откликнутся ли с концов? С такою же, даже с большею тревогой, написанной на лицах, ожидали этого телефонисты. Если линию перебьет – кому-нибудь из них вылезать из укрытия, идти под пули, искать и чинить обрыв...

Еще один раненый пехотинец забрел к связистам. Его только чуть царапнуло в плечо, да на руке была неглубокая ссадина неизвестного происхождения, даже уже не кровоточившая. Но настроен он был не в пример первому – уныло.

– Разве их вышибешь? – сказал он, махнув безнадежно рукою на вопрос связистов, как там, впереди. Солдат был возле ипподрома, командир его взвода был разорван миною, из четырех отделенных двое убиты, один тяжело ранен и лежит сейчас там, где ранило, истекает кровью. А вынести невозможно, двое пытались, полезли – убило. Взводом командует младший сержант, но какой это взвод – только название, из сорока человек в нем осталось всего десять-двенадцать.

– Я их, немцев-то, по правде сказать, и не видал глазами – по щелям сидят. Мы в открытую прем, а они только из пулеметов татакают. У них там дот на доте, все пристреляно, одной проволоки сколько понатянуто. Только кто подымется – сразу со всех сторон: та-та-та... Так секут – даже трава и та как под косой ложится... Надо их танками давить. А то что ж – нас одних пустили, пехоту. Что я против их дотов этим вот самопалом сделаю? Все одно, что коровьими катяхами в них кидать... – и солдат зло пнул ногою приклад трехлинейной винтовки, которую положил возле себя на траву, садясь под тополем передохнуть.

– Оставь-ка ее нам, – сказал Платонов. – Все равно уже не солдат, в госпиталь идешь. А нам она пригодится. Видишь, у нас облегченные карабины только...

32